Ян Гондович

Архипелаг «Интурист»
Время верифицировало все свидетельства того времени из СССР, разделив авторов на наблюдательных и наивных, правдивых и лгунов. Сегодня мы знаем уже больше, чем эти авторы. Но вместе с тем, в определенном смысле, знаем меньше. И при чтении данных текстов предстает два слоя: бытовая, политическая и хозяйственная хроника и психологический портрет самого автора. Открывается и нечто третье — тоталитарный Режиссер, разрабатывающий мизансцены и стремящийся невидимо направлять перо репортера.
Публикации, о которых пойдет речь, тематически подразделяются на три группы: «туристическую» литературу, воспоминания людей, работавших в СССР, и тюремные хроники. Суммарно книг об СССР в межвоенной Польше опубликовано добрых полсотни. Воспоминания и репортажи, подписанные иногда известными, а иногда совершенно неизвестными именами, объединяет одно — стремление на основе собственных наблюдений найти ответ на вопрос: что происходит в новой России и что думают ее жители? Эти свидетельства, несомненно, были для своего времени важным источником информации. Понятно, что объективные сведения можно было отыскать в большом числе статистических данных и в выдающихся политологических работах, таких, например, как «Ленин как экономист» Станислава Свяневича или «На красном Олимпе» Станислава Сроковского. О повседневной жизни можно было узнать из широко переводившейся советской художественной литературы. Трудно переоценить значение богатой политической хроники в периодике, публицистике, а в особенности в специализированных журналах, таких «Пшеглёнд вспулчесный» («Современное обозрение»), «Пшеглёнд всходний» («Восточное обозрение») или «Ориент». Вместе с тем легко заметить особый спрос на информацию «из первых рук», пусть не слишком глубокую или фрагментарную, лишь бы она производила впечатление искренности. С этой точки зрения межвоенное двадцатилетие можно считать возрастом невинности репортажа — именно с учетом доверия, с которым читатель относился к наблюдениям, представленным от первого лица. Предпосылки скрытого в этом наивном восприятии кризиса были еще неразличимы. Мало кто подозревал, насколько далеко может заходить лживость репортера-пропагандиста. Степень морального злоупотребления словом «я» в репортаже польский читатель сумел осознать, лишь испытав отечественный сталинизм.
Само количество названий польских довоенных изданий свидетельствует о подлинном «общественном договоре». Можно также говорить о многократно выраженном авторами (например, 5, 12, 13, 9) 1
чувстве ответственности по отношению к западному миру, которому поляки, благодаря знанию языка и прошлого России, могут и должны представить объективный и глубокий образ СССР. Осознание этой миссии усиливается по мере нарастания пропагандистской лавины в просоветской публицистике Западной Европы. На этом фоне следует рассматривать отпор, который дали профессиональные (а особенно непрофессиональные) польские публицисты образу Отчизны Пролетариата, создаваемому ее властителями. Тем самым репортаж как свидетельство перерастал фактографические рамки, становясь звеном в истории преодоления техники тоталитарного социального манипулирования.
На первый взгляд очень схематичным может представиться «отчет о Советах» в «туристическом» варианте. Сравнить с ним можно разве что повести о гималайских экспедициях. Непременным описаниям организации каравана, забастовки носильщиков, обустройства промежуточных лагерей и штурма вершин здесь соответствуют неизбежные картины пограничных станций, портреты попутчиков, описания вокзала в Москве, гостиницы, ресторана, вида пешеходов, а затем спектакля в театре Всеволода Мейерхольда, колонии ГПУ для «беспризорных» детей в Болшеве, Третьяковской галереи, Красной площади, мумии Ленина, музея атеизма в Донском монастыре, загса, нарсуда, фабрики «Калибр», «диспансера» (амбулатории), Парка культуры и отдыха, «изолятора» (образцовой тюрьмы в Лефортове), рабочего клуба, «профилактория» (работного дома для «падших женщин»), магазина «Торгсина» и какого-либо из образцовых колхозов.
Названные выше, а также рассеянные по территории всего СССР точки (дворцы в Детском Селе под Ленинградом, Магнитогорск, совхоз «Гигант» на Кубани, крымский пионерский лагерь «Артек», Днепрострой, Печерская лавра) составляют своего рода архипелаг «Интурист». «Допускается осматривать только то, что разрешено к осмотру советскими властями» (37), — предупреждают друг друга путешественники. «Вы увидите в СССР только то, что вам захотят показать» (35). Другими словами, это сценические площадки для зрелища под названием «жизнь в СССР». Так и пишет неизвестный автор («Автора, автора!» — как когда-то кричали в театре): посещение этой страны иностранцами планируется как спектакль. Збигнев Рашевский 2 охарактеризовал бы его как «Вольную постановку в форме цикла номеров солиста в сопровождении самой малочисленной труппы», когда при смене номеров «возникает неидентичность того, кто вызывает наше удивление, с тем, что вызывает это удивление». Разумеется, удивление будет вызывать не Алексей Стаханов как личность, но его производительность. Во всей стране из этого правила только одно исключение — зритель познакомился бы с ним, имея счастье разговаривать с товарищем Сталиным.
Генезис этой театральности, внедренной в жизнь через отделы политической полиции в виде акционерного общества (!) «Интурист» и ВОКСа (Всесоюзного общества культурных связей с заграницей) восходит к шедевру провокации, которым была организованная ГПУ в декабре 1925 года «нелегальная экспедиция» эмигрантского публициста Василия Шульгина. Передаваемый из рук в руки якобы конспиративными монархическими центрами, Шульгин посетил в течение двух месяцев Ленинград, Киев и Москву, после чего описал это в книге, которую в своей безграничной наивности еще до публикации передал «конспираторам» для цензуры. Выход в свет «Трех столиц» завершил его карьеру публициста и подорвал монархическое движение в эмиграции.
Удачный эксперимент подсказал отбросить в отношениях между «антрепренерами» и «зрительным залом» принцип открытости, а строить их на основе посвящения. Панаиту Истрати, направляющемуся в СССР, посол Раковский сказал: «Если будешь смотреть только поверхностно, тебе не понравится. Но если сумеешь смотреть и видеть, то, конечно, полюбишь нашу Революцию. (...) Я бы хотел, — комментирует Истрати, — чтобы он сказал честно, как обстоят дела; но что поделаешь — эти большевики всегда молчат как могила, даже если они ваши друзья и товарищи» (12). Вступление на святую землю СССР должно иметь в себе что-то от мистерии...
Принцип постепенного посвящения, идущий от разведки, лег в основу организации экскурсионных маршрутов для туристов «немых» (не владеющих русским языком), специализированных туристов (техников, педагогов, литераторов) и особенно трудных, к которым, как правило, относили «общественность» из Польши3.
И все же, если исключить некоторые публикации явно агентурного происхождения4, поляки избежали той святой простоты, которой отличились Бернард Шоу, или прославивший Беломорканал Ромен Роллан, или Андре Мальро, или даже наиболее критичный в этом ряду Андре Жид. Книга последнего (10), считающаяся документом интеллектуальной независимости, взрывается фейерверками невольного комизма в описаниях «искрящейся радостью молодежи в Парке культуры», «исполненных советской радостью людей» на улицах или даже злобной глупостью, когда почтенный автор описывает, например, отвратительный вид попа, встреченного на дороге в Петергоф, или умиляется «сладости голоса» чекиста.
Свой вклад в виде, так сказать, наивности высшего сорта внесли те польские авторы, которые в принципе не допускали существования «двойного дна» в советской действительности. Примером может быть автор, роман которого подсказал название нашего очерка. Посмотрев в театре имени Вахтангова знаменитого «скандального» «Гамлета» в режиссуре Николая Акимова, Антоний Слонимский старался, как он пишет, убедить в достоинствах постановки тов. Аркадьева, главу департамента искусства в наркомате просвещения. Ему и в голову не пришло, что спектакль уже осужден наверху и ни одному официальному лицу нельзя даже в частной беседе отозваться о нем с какой-либо похвалой (38). Более суровое приключение досталось Александру Янте-Полчинскому, который во время второго путешествия по СССР «вырвался» из Магнитогорска, чтобы самостоятельно посетить азиатские республики (15). Под конец путешествия, не допущенный ни на Тракторострой в Харькове, ни на Днепрострой, он предается грустным раздумьям на берегу Днепра: откуда это неожиданное недоверие и почему все ему советуют как можно быстрее пересечь границу? И при этом абсолютно не отдает себе отчета в том, что ясно каждому читателю: что во время его эскапады за ним следило недремлющее око славного тов. Петерса, тогдашнего шефа восточного отдела ГПУ: один раз это был военный летчик, который его подвозил, в другой раз офицер ГПУ «в отпуске» (!), а еще юная красавица, к которой никто не решался подойти, представившаяся полькой по имени Мирра (!), — ее автор даже облобызал на каком-то из бухарских минаретов. Он даже не понимает, что дважды люди, которые с ним разговаривали, были арестованы, причем во втором случае, на вокзале в Баку, буквально на его глазах5. Невероятно, но факт.
Тайной, надежно скрываемой от Александра Янты-Полчинского, был голод. Чекистское чувство юмора его опекунов подсказало им прокомментировать сцену, когда нищие набрасываются на раздаваемые пайки, уточнением: «Голодные? Да нет — обжоры». Увидев между рельсами умирающего от голода, Янта слышит: «Устал». Даже этот стиль не пробудил чутье польского путешественника: подобные вещи в тогдашней европейской ментальности попросту не умещались. Показательно также отношение приезжающих из Польши к местам, где архипелаг «Интурист» пересекался с архипелагом ГУЛАГ: вокзальным и портовым постам ГПУ. Польские туристы со святой простотой думают, что это агентства бюро путешествий для привилегированных и заявляют о своих правах (25; 42). Интересно, однако, что, кажется, ни один из авторов довоенных польских репортажей не отправился во время войны по маршрутам второго архипелага: приобретенный в турпоездках опыт подсказывал держаться как можно дальше от границ СССР.
В столкновении с советской действительностью значительно наблюдательнее профессиональных литераторов оказывались любители. Это касается, прежде всего, более чуткого понимания искусственности, театральности ситуации. Обычный коммерсант Стефан Коморницкий пишет: «Несмотря на некую экстерриториальную свободу и гостеприимство „Интуриста”, мы начинаем ощущать что-то из этого насилия или давления — я бы сказал, общий знаменатель, объединяющий здесь всех и всё. Трудно понять, из чего рождается это ощущение: из того ли, что мы отличаемся и привлекаем очевидное внимание чуждым видом, или из вездесущих транспарантов с лозунгами, которых невозможно не читать, или из портретов и памятников революционным знаменитостям, которых нельзя не заметить, или, наконец, из присутствия пусть не слишком навязчивых и хорошо воспитанных, но неизбежных провожатых; а еще Бог весть откуда возникающие в коридорах персонажи и постоянный контроль над нашими денежными тратами» (18). Перчаточник из Кельце по фамилии Влочковский, оказывается, и собственной кожей многое чувствует:
«Я знаю Красную площадь больше 35 лет, но когда оказался на ней вечером, то удивился. Подменили ее что ли? Скрытые где-то на домах прожекторы светят так, что, наверное, иголку можно найти, а посередине площади, ближе к кремлевской стене в пересечении лучей двух специальных прожекторов фантастически вырисовываются контуры мавзолея, от которого тянется постоянно движущаяся живая змея. Это очередь посещающих Ленина» (46). В одном из кремлевских соборов, «хотя было двадцать градусов мороза, я оставался с непокрытой головой назло некоему гражданину, который от ворот Кремля постоянно за нами следовал, делая вид, что он не с нами, проходил мимо, возвращался, останавливался, а в соборе оказался возле меня, сверля глазами (...) А при посещении кремлевского музея, будь то в залах с царским платьем, или возле прекрасных позолоченных карет, или в залах с оружием, этот гражданин в войлочных ботинках, ступающий тихо, как кошка, сопровождал меня повсюду, так что в конце концов я привык к его присутствию. Я очень рад, что мы больше не встретились, хотя, признаюсь, что я еще несколько дней вспоминал об этом, но позже забыл» (46). Профессиональным литераторам искусственность атмосферы и такого рода сопровождение как-то не мешали.
Безусловно, в этом сказалась и тогдашняя политкорректность, яркое выражение которой можно найти в последних фразах книги Слонимского: «Поздно вечером я в Варшаве. (...) Носильщик тащит мой чемодан, и, когда мы оказываемся на площади в ожидании такси, завязывается разговор. У меня неизъяснимое желание сказать ему, что я вернулся из России.
— Ну и как там?
В этом тихом, деликатном вопросе я слышу доверие, то особое доверие, которое проявляют пролетарии к товарищам по партии. Признаюсь, эта атмосфера общности нравится мне, я хочу сказать ему что-то, что нас бы еще больше сблизило, а в его усталых глазах читаю ответ, которого он от меня ждет. Я знаю, что если бы ответил: „Там хорошо, товарищ”, — то он понес бы мой багаж к такси легко и быстро и улыбнулся бы на прощание. Но я говорю:
— Трудно сказать в двух словах. И плохо, и хорошо.
Сейчас я знаю, что думает обо мне носильщик. Он думает обо мне как о враге. У него нет середины. Кто не с нами, тот против нас. С чувством гнетущего одиночества я еду через город» (38).
Нельзя разрушать надежду пролетариата. Именно поэтому свою потрясающую повесть о семилетнем заключении на Соловецких островах виленский актер Франтишек Олехнович должен был издать за собственный счет, а сенсационные воспоминания социалиста Станислава Лаконского в последний момент были снабжены предисловием (без пагинации) Станислава Тугутта, который счел необходимым уточнить: «Автор не является завзятым противником Советов, хотя и вынес оттуда много горьких впечатлений. Он стремится к той же цели — освобождению труда, его возмущают только методы» (27).
Шоковая терапия
Чрезвычайно поучительным был бы сопоставительный анализ каждой из «сцен», в которых взаимодействует приезжая «общественность» с играющими свои роли «актерами». Несколько десятков обширных описаний Негорелого, первой железнодорожной станции на советской стороне границы, дает возможность реконструировать этот объект, который было запрещено фотографировать. В здании не было ничего случайного. Нарочито временного вида деревянный барак (ибо «коммунизм сотрет все границы», как гласит надпись на водруженной над рельсами «арке Домбаля»6), неизбежная и безумно высокая (75 грошей) дань носильщику, вызывающе высокомерное и сухое обращение таможенников, дотошность досмотра, кумач пропагандистских лозунгов, разлив красного по огромной карте и, наконец, убогий буфет с грубым черным хлебом и заветренной селедкой должны были сразу создать вокруг прибывших двусмысленную атмосферу угрозы. Россия была тогда единственной страной в мире, где на границе при всех рылись в дамском белье, методично перелистывали книги, переписывали драгоценности и заставляли путешественников менять валюту по грабительскому курсу7. Не случайно один из авторов называет этот ключевой момент «пограничной мистерией» (22). Другой же — «поднятием занавеса» и, хотя входит в официальную делегацию, признаётся в чувстве адского страха (44).
Театральность путешествия-спектакля подчеркивается ярмарочной генеалогией: прообразом становятся различные «пещеры ужасов» или «замки Синей Бороды» в луна-парках, а сегодня — в Диснейленде. Исторический психоанализ в духе Александра Вата, возможно, прояснил бы, откуда черпали примеры создатели «Интуриста». Нетрудно прийти к выводу, что осознанной отправной точкой для них был затаенный в душе даже самых благодушных приезжих страх перед «подвалами чрезвычайки». Создание фиктивной реальности (трудное дело, поскольку всего не укроешь) опиралось на принцип взаимоисключающих контрастов. Это придавало как негативным стереотипам, так и всей атмосфере гнета характер нереальности переживания и требовало вторичной рационализации.
Контакт с символическим насилием, начинающийся с оформления документов, продолжался на протяжении всего спектакля. Выходя из гостиницы — и не какой-то там, а московского «Метрополя», — зритель оказывался перед картиной, «изображавшей красноармейца, давящего мощным каблуком капиталистов с обезьяньими физиономиями» (35). Вернувшись вечером, усталый, обнаруживал перерытые чемоданы (45) или следы установки микрофона за калорифером (22). Режиссура спектакля считалась с необходимостью периодически прибегать к шоку в стиле удара дубинкой, как рекомендуют своим адептам корифеи дзен-буддизма. Именно так можно интерпретировать сообщение одного еврейского журналиста, понимающего, что он является объектом индуцирования мании преследования и утешающегося максимой Фуше о более жутком, чем сам террор, страхе перед террором. Автора удивляет, что у пяти англичан вызвала омерзение табличка над гробом св. Владимира в Печерской лавре: «В этом гробу найден деготь под одеждой, пара деревянных ног и искусственный волос в бороде» (43), — это было больше, чем они могли вынести. Но вскоре и сам он испытал шок, когда в антирелигиозном музее в Москве увидел варварски приколоченные к стене свитки Торы...
Ментальной обработке зрителей путешествия-спектакля, наряду с прямым индоктринированием, служило по возможности полное распоряжение их временем и стеснение свободы, а также уловки, чтобы турист «смотрел и не видел». Характеристика таких процедур потребовала бы терминологии, используемой при описании психозов. Необходимо помнить, что этот спектакль не признавался, что он спектакль, этот театр притворялся не театром. Не случайно Янта-Полчинский взывал: «Насколько достойнее была бы ваша позиция, если бы вы захотели поднять забрало, насколько проще бы стало наше отношение к вам. (...) Если бы не пропаганда, каждый принял бы Россию такой, как она есть, плохой или хорошей, но исполненной доброй воли» (14). Но именно это было недопустимо. Поэтому многочисленные свидетельства представляют и факты, и всю атмосферу как нечто совершенно ирреальное, и эта атмосфера родственна «психотической ауре». В самых разных, даже не лишенных оптимистических ожиданий текстах повторяется фраза: «Я вышел больным». Таким потрясением для польского инспектора охраны труда может быть посещение шлифовального цеха, где темно от пыли, и это объясняют тем, что в СССР не производят армированных вентиляционных шлангов. А следующая экскурсия — как раз на завод таких шлангов (31). Работающий в России польский инженер с ужасом сообщает, что еврейская комсомольская молодежь конфискует в еврейских домах свитки Торы как утильсырье («utilsyrjo»), а пергамент передает еврейскому же сапожному кооперативу на подошвы; новое поколение, пишет этот автор, «даст совершенно новых людей. Это будут какие-то марсиане из романа Уэллса, спустившиеся на Землю» (5).
Всё более выразительной предстает принципиальная невозможность передать дух тоталитарной действительности. Авторы не в состоянии понять, в чем состоит царящая вокруг поэтика фикции. Корреспондент «Газеты польской» использует для этого образ колпака, из-под которого откачан воздух (4). Драматургия коллективной лжи требует метафоры: «Улица кричит красной глоткой транспарантов, красный бич гуннов взвивается над оглушенной, ослепленной толпой (...), красная узда ощущается постоянно, не оставляя свободы мысли и поступка» (22). Над попытками анализа преобладает удивление: «Присмотревшись к действительности, можно убедиться, что мозг советского гражданина — это граммофонная пластинка. (...) У меня создалось впечатление, что в разговорах с иностранцами действует единая для всех инструкция: одни и те же, одинаково сформулированные, предложения я слышал от рабочих, инженеров, врачей, женщин и детей» (46), что автор заключает выводом: «Зная прежнюю Россию и ее народ, я удивлялся, куда подевалась та прежняя открытость и пресловутая „широкая натура”». Есть более глубокие наблюдения, связанные с моральными критериями: «Что в СССР поражает больше Магнитогорска и безграничного бескультурья комсомольцев в Парке культуры в Москве, — это умение довести миллионы людей до того, чтобы они бестрепетно кричали „Да здравствует ГПУ, верный страж революции!” В античном Риме на арене Колизея гладиаторы возглашали: „Ave Caesar, morituri te salutant!” Не знаю, делается это по принуждению или для собственного удовольствия. Что касается царской власти, то хотя средний поляк даже в микроскоп не усмотрит в ней что-то для себя симпатичное, но все же до революции я нигде не видел в той же России плакатов и не слышал хоральных распевов толпы в честь полиции и Черной Сотни: „Да здравствует жандармерия и полиция, верные стражи самодержавия!” Скромность после войны вышла из моды» (5). Наблюдатели отмечают, какое большое усилие требуется, чтобы постичь сущность происходящего и даже просто решиться объективно представить увиденное.
Здесь должен быть упомянут автор, который, владей он получше стилем, заслуживал бы имя польского Оруэлла. В столкновении с «как бы жизнью» он демонстрирует поразительные сегодня для нас интеллектуальные горизонты рядового, как представляется, члена ППС. Станислав Лакомский в идеалистическом порыве (хотя уже далеко не юноша) пробрался лесами через границу в Минск. Выйдя из тюрьмы, он несколько лет в разных городах налаживал ткацкие машины, встречаясь с рабочим классом как дореволюционного, так и нового закала. Его книга — это лучшая из когда-либо изданных в Польше экономическая история СССР 1927-1935 гг., от последних недель НЭПа до начала большого террора. Это история в ситуациях, включающая как статистические выкладки (на основе собственных наблюдений), так и анекдоты, но прежде всего — это взгляд изнутри, с позиции участника. И в этом качестве ее можно сравнить разве что со свидетельством Симоны Вейль о заводе «Рено».
Лакомский добросовестно описывает футуристическую архитектуру строенных в 1925-1927 гг. рабочих общежитий, где зажатые между двумя коморками выдвижные ящики заменяли буфет, а двери открывались «как в трамвае». Он добавляет отзывы женщин, которые носят платья из тканей, украшенных локомотивами, доменными печами и тракторами. Описывает уничтожение крестов и кладбищенских оград из-за отсутствия чугуна и латуни. Объясняет, почему сыпной тиф называют «болезнью №2». Анализирует карточную систему и ее запутанность, ударничество и связанные с ним конфликты, паспортизацию и вызванные ею массовые самоубийства. У него можно найти описание собраний, столовых, процедуры развода, агитации за выращивание шампиньонов для замены мяса, технологию воровства в коопторге, функционирование концессионных фабрик, «добровольную» покупку противогазов, без которых не допускали к работе, крыши фабрик из столешниц письменных столов и сапожную эрзац-кожу «Монолит». А также, естественно, пишет о более серьезных делах и мало-помалу создает довольно полную картину системы принуждения.
Когда возникает вопрос о социальной цене «святого эксперимента», свидетелем которого он стал, Лакомский не сомневается, что это в сущности массовое истребление. В «диктатуре пролетариата» этот социалист усматривает преступление против человечества. «Ведь жертвы были колоссальны, и если поверить рассказам возвращавшихся из так называемых „командировок” и сравнить с тем, что я сам видел, — этого довольно, чтобы радикально пересмотреть все свои убеждения. И где бы я ни был, узнавал: там массово умирают на торфоразработках, а здесь гибнут или бегут в Финляндию с северного лесоповала, столько-то тысяч работают, голодая, на строительстве железной дороги Иркутск—Хабаровск. А Соловки, Кемь, Туруханск? И узнает ли когда-нибудь человечество и знают ли сами русские, какова цена этой их высокой идеи?» (27) 8
Игровая ситуация, в которой тебе отводится роль зрителя, спектакль, в котором невольные участники гибнут в попытках постичь его смысл... Этот мотив пронизывает большинство репортажей. За всем, что явно происходит и чему заставляют верить, скрыт другой смысл, до которого можно дойти только своим умом. Зрители путешествия-спектакля блуждают в сомнениях.
Но одно представляется определенным. Скрытый смысл скрывается потому, что носит глубоко иррациональный характер. Маскировка этого иррационализма — проекция шизофрении режима. Возможно, очень близок к сути Янта-Полчинский, когда взрывается: «Здесь всегда и во всем виноваты обстоятельства, изредка люди, никогда — система, у которой есть высшие соображения. Приезжему говорится, что нельзя составить впечатление о России, если не стараться понять эти высшие, неуловимые, иррациональные соображения, в соответствии с которыми на железной дороге и строительстве Магнитогорска царит хаос, по людям ползают вши, за полгода нельзя починить в доме электропроводку, а новые бетонные стены отсырели и лопаются, и так далее на каждом шагу. На случай серьезной ошибки в резерве держится главный аргумент, он же и пропагандистский козырь: „Вредительство”. (...)Я бы не стал этого особо подчеркивать (...) если бы не тот факт, что иностранца, намеренно или неумышленно, на каждом шагу стараются ввести в заблуждение, объяснить ему условия, в которых осуществляется эта работа, столь наивно, иногда столь далекими от бьющей в глаза действительности причинами и часто вопреки очевидному, или так интерпретировать факты, что исчезает сама возможность разумного разговора. (...) Здесь нет места для средних достижений, они должны быть сразу самыми высокими, максимальными, программно бьющими все рекорды. Они преисполнены манией величия, от которой не откажутся и не пробудятся, пока не победят или не обанкротятся» (15). Суть всего этого сухо формулирует Станислав Лакомский: «Надо открыто признать, что советские власти научили народ терпеть и молчать, как, возможно, никакая другая власть» (27).
В пустом храме
Опасный иногда для умственного здоровья, спектакль посещения Страны Советов был вариантом театра жестокости. Для захваченных магией этого театра спектакль — уже единственная реальность. Зритель становится участником, автором и творцом. Становится кем-то другим. Именно это имели в виду опекуны посещающих СССР иностранцев, говоря, что, чтобы понять советскую действительность, надо самому измениться. Встать «по ту сторону» рампы, по ту сторону морали, более того — по ту сторону рассудка, если это возможно.
Этого не так легко достичь. Сообщения многих посетивших СССР в межвоенный период нередко показывают именно момент истины или скорее ее ощущение, когда истинный облик формируемого там экспериментального общества, кажется, вот-вот ухватишь. Сегодня, по завершении этого эксперимента, особо ценным кажется то, что, видимо, угадывалось интуитивно: что погоня за тайной этой страны напрасна, что поиск правды о ней только сбивает с пути, что любое посвящение может быть только фальшивым. Говоря короче, что секрет цивилизации коммунизма — это внутренняя пустота, а его цель — мираж.
Такое предчувствие посетило Александра Янту в превращенном в музей атеизма Исаакиевском соборе. Он увидел там символ, которого не понял, но который сегодня более чем когда-либо читается как символ ложного посвящения: «На своде купола, на высоте 112 м, подвешен маятник Фуко. Со свистом рассекает он полутемное пространство, проходя острием над каменной площадкой, на которой нанесены письмена. Он словно бьющееся сердце пустого собора, которое в какой-то мере возвращает ему смысл. Возвращает вырванную из мраморных стен жизнь» (14).
Печатается в сокращении.
______________________
1 В скобках приводятся ссылки (с указанием страниц) на приведенный в конце статьи список литературы.
2 Z.Raszewski. Teatr w swiecie widowisk. Warszawa, 1991.
3 Классификация проводилась на основе визовой анкеты, включавшей, в частности, следующие пункты: политические убеждения, партийная принадлежность, воинская часть, в которой сражался против России, чем когда-то занимался в России и что собирается делать сейчас (43). Анкета «просвечивает душу, — наивно пишет еврейский журналист Хаим Шошкес. — Я становлюсь светоборцем». Заявления «сомнительных» лиц отклонялись без объяснений; например, Станислав Мацкевич-Цат хлопотал о визе два года. Следующим ситом были цены: только билет на тридцатикилометровой трассе Столбцы—Негорелое стоил 40 злотых, в два раза дороже, чем от Варшавы до Столбцов (22), а цена дня пребывания по прейскуранту «Интуриста» — 9,3 зл. (эквивалент 5 долларов в золоте или пара обуви) (21). Можно добавить, что «интурист» был обязан носить на видном месте специальный знак (46).
4 Например, брошюра Б.Дробнера с цензурными изъятиями, а затем конфискованная, в которой автор, между прочим, с одобрением приводит «остроты» Сталина — в частности такую: человека легко заменить, потому что его сделает любой, а вот кто бы сумел сделать кобылу (9); а также брошюра Спасовского «СССР. Созидание нового строя» (40).
5 Аресты из-за контактов с иностранцами упоминаются во многих источниках.
6 В 1923 году там был произведен обмен политзаключенными, среди которых советской стороне был передан осужденный на шесть лет каторжной тюрьмы бывший депутат Томаш Домбаль.
7 Официальный курс рубля составлял в 1932-1934 гг. в среднем 4,64 зл. (21) при варшавском курсе 0,22 зл. (38). Естественно, существовал запрет на ввоз советских денег. Советский курс эффективно ограничивал самостоятельное передвижение туристов — извозчик в Москве брал за поездку 20-30 рублей.
8 Лакомский издал еще сборник беллетризованных очерков «Как родилась большевицкая Россия. Воспоминания польского рабочего» (Краков, 1938). В социалистическом «Напшуде» («Вперед») были анонсированы другие его работы с выразительными названиями: «Женщина и ребенок в первую и вторую пятилетку», «Крестьяне Столыпина в колхозах Сталина», «Крестьяне в совхозах», «Крестьяне и безбожие (борьба с религией)», «Царская охранка в казематах ГПУ», но они не увидели света.
*
* *
Список литературы на польском языке
1. Beraud H. Co widzialem w Moskwie. Przel. J.H. Poznan, 1926.
2. Berson Otmar J. Nowa Rosja. Na prze?omie dwoch piatiletek. Z przedm. J.Matuszewskiego. Warszawa, s.a. [1933].
3. Berson Otmar J. Minus Moskwa. Warszawa, 1935.
4. Berson Otmar J. Kreml na bialo. Warszawa, 1936.
5. Bleszynski T. Wiecej prawdy o Sowietach. Warszawa, 1933.
6. Bon A. Co widzialem w ZSRR? Warszawa 1927.
7. Brunowski W. (Wladimir Christoforowicz). A dzialo sie to w Sowietach... Pamietnik skazanego na smierc. Przekl. T.Teslar. Warszawa, 1929.
8. Douillet J. Moskwa bez maski. Przekl. St. Studnickiej. Warszawa, 1930.
9. Drobner B. Co widzialem w Rosji Sowieckiej? Odczyt wygloszony dnia 26 stycznia w Krakowie, w sali Starego Teatru. Krakow, 1936 (тираж конфискован).
10. Gide A. Powrot z ZSRR. Przel. J. E. Skiwski. Warszawa, 1937.
11. Halle F. (Fanny). Kobieta w Rosji Sowieckie. Przel. M.Balsingerowa. Warszawa, 1934.
12. Istrati P. Zagiew i zgliszcza. Po szesnastu miesiacach pobytu w ZSRR. Przel. K.Rychlowski. Lwow-Warszawa, 1931.
13. Iwasiewicz J. Bezdroza Rosji Sowieckiej. Warszawa, 1935.
14. Janta-Polczynski A. Patrze na Moskwe. Poznan, 1933.
15. Janta -Polczynski A. W glab ZSRR. Warszawa, 1933.
16. Kisch E.E. Oblicze Azji Sowieckiej. Przel. W.Rogowicz. Warszawa, 1935.
17. Knickerbocker H.R. Czerwony handel. Plan piecioletni uprzemyslowienia Rosji Sowieckiej (на обл.: Czerwony handel grozi). Przel. Z.Szymanowski. Warszawa, 1932.
18. Komornicki S. S. Dziennik podrozy do Moskwy. Krakow, 1934.
19. Korab-Kucharski H. RSFSR. Wrazenia z podrozy naokolo Rosji Sowieckiej. Warszawa, s.a. [1923].
20. Korber L. v. W sowieckich wiezieniach. Przel. Z.Wolper. Warszawa, 1935.
21. Kragen W. Dymy nad Azja. Warszawa, 1934.
22. Lech W. (Przedpelski Wlodzimierz). Za czerwona kurtyna. Wrazenia z podrozy do Rosji Sowieckiej. Warszawa, 1932.
23. Legay K. Gornik francuski u Rosjan. Przel. S.Moszczynski. Paryz, 1938.
24. Lepecki M. B. Sybir bez przeklenstw. Podroz do miejsc zeslania Marszalka Pilsudskiego. Warszawa, 1936.
25. Lepecki M. B. Sowiecki Kaukaz. Podroz do Gruzji, Armenii i Azerbejdzanu. Warszawa, 1935.
26. Litynska H. Za tundra jest zycie. Warszawa, 1939.
27. Lakomski S. Z przezyc i doswiadczen robotnika polskiego w ZSRR. Z przedm. S.Thugutta. Krakow, 1937.
28. Mackiewicz S. Mysl w obcegach. Studia nad psychologia spoleczenstwa Sowietow. Wilno, s.a. [1931, 1932, 1935].
29. Mehnert K. Mlodziez w Rosji Sowieckiej. Przel. H.Weissowa. Warszawa, 1933.
30. Mehnert K. Moralnosc i kultura w Rosji Sow. Przel. H.Weissowa. Warszawa, 1934.
31. Miedzinska J. Sowieckie panstwo pracy. Wrazenia z podrozy inspektora pracy. Warszawa, 1935.
32. Milik F. (Franz). Obrzydlo nam zycie w Rosji... Zwierzenia austriackich robotnikow-zbiegow z Rosji. Przel. M.T.Hoszowski. Krakow, 1937.
33. Nowakowski Z. W pogoni za forma. Lwow, 1934.
34. Olechnowicz F. (Aljachnowicz Franciszak). Prawda o Sowietach. (Wrazenia z 7-letniego pobytu w wiezieniach sowieckich r. 1927-1933). Warszawa, 1937.
35. Oudard G. (Georges). Powaby Rosji Sowieckiej. Przel. A.Sozanska. Poznan, 1935.
36. Rundt A. (Arthur). Sowiety tworza nowego czlowieka. Wrazenia z podrozy po Rosji Sowieckiej. Przel. M.F.Sieniawski. Warszawa, 1932.
37. Sarolea Ch. Wrazenia z Rosji Sowieckiej. Przel. Z. de Bondy. Cz?stochowa, 1925.
38. Slonimski A. Moja podroz do Rosji. Warszawa, 1932.
39. Soloniewicz I. Rosja w obozie koncentracyjnym. Ze wst. S.Grabskiego. Przel. S.Debicki. Lwow, 1938.
40. Spasowski W. ZSRR. Rozbudowa nowego ustroju. Warszawa, 1936.
41. Stepol S. (Starzyzski Stefan). Jak jest naprawde dzisiaj w Rosji? Warszawa, 1924.
42. Suryc M. W kraju «Piatiletki». Warszawa, 1932.
43. Szoszkies H. (Chaim). Rosja Sowiecka w 1936 r. Warszawa, 1937.
44. Wajnryb M. W kalejdoskopie sowieckim. Listy i wrazenia moskiewskie. Warszawa, 1929.
45. Wankowicz M. Opierzona rewolucja. Warszawa, 1934.
46. Wloczkowski L. Miesi?c w Sowietach. Z przedm. G.Axentowicza, dyrektora Izby Rzemieslniczej w Kielcach. Radom, 1934.
